Поразительные примеры монументального характера производят часто большее впечатление, нежели подробные исследования и тонкие доказательства. К таким «монументальным» примерам принадлежит арка Константина Великого на «Триумфальном пути» в Рим, воздвигнутая в 312 г. после поражения Максенция. Первое впечатление, производимое этим памятником, самое внушительное. Поражаешься красотой общей массы и отдельных деталей. Особенно хороши барельефы, идущие по аттику и украшающие стены в самих проездах. Однако при ближайшем рассмотрении замечаешь рядом с этими великолепными произведениями, дышащими жизнью и полными гармонии в линиях, ряд уродливых и ребяческих изделий, в которых как будто без толку толпятся какие-то большеголовые и коротконогие фигурки. И вот оказывается, что вся архитектурная часть копирует более древние образцы, поразившие красотой скульптуры, взятые с какого-то памятника, сооруженного в честь Траяна за 200 лет до триумфа Константина, и лишь жалкие «барельефы с гомункулами» - самостоятельные произведения римского искусства IV века. Впечатление от этих барельефов сразу вводит нас в ту унылую атмосферу одичания, которая знаменует эпоху упадка античной культуры.
Личное бессилие и жалкое заимствование являются отныне на тысячелетие основными чертами европейской художественной деятельности, и эти черты одинаково характерны как для запада, так и для востока Европы, т.е. для всего того огромного пространства, которое временно продолжало еще существовать в виде нераздельной Римской Империи и питаться светом, исходившим из очагов античной культуры: Афин, Эфеса, Антиохии, Александрии, Карфагена, Неаполя и самого Рима. Постепенно на всем этом пространстве надвигаются общие сумерки. Эти сумерки интересны для нас, во-первых, как та сфера, в которой мы еще находим кое-что уцелевшим от прежнего блеска, во-вторых, - как колыбель новых влияний, наконец, пожалуй, и как урок для нашего времени, имеющего столько общего с той эпохой. Недаром же Византия из самой «загнанной» области истории искусства привлекает теперь самый жгучий интерес. Недавно еще это искусство казалось «чуждым варварством», теперь оно начинает казаться близким и родным. Вся «одичавшая эстетика» первых столетий нашей эры, ее ребячество и упрощенность по сравнению с периодами предшествующими и последующими, кажется для нас снова прельстительной. В частности, элементы этого одичания: преследование роскошной декоративности, наслаждение яркой красочностью, забвение многих знаний (или мертвенное к ним отношение), наконец, тяготение к загадочному символизму и схематичной стилизации все это то самое, что нас теперь волнует, и в чем мы даже видим какое-то предельное достижение. Мы - византийцы, или, по крайней мере, те поздние римляне и эллины, которые не сумели (и, по воле судеб, не должны были) отстоять грандиозную, простую, самодовлеющую красоту, доставшуюся от отцов и дедов. Для достижения «настоящего византизма» нам не хватает лишь внешних событий.
Этот современный культ Византии одарил уже науку об искусстве целым рядом драгоценных открытий и остроумных теорий. Важнейшие среди них делают честь русским ученым, с Кондаковым, Лихачевым, Айналовым и Смирновым во главе. Благодаря им Византия ожила, ими указаны пути, где и что искать, как группировать найденное. Но, к сожалению, и их находки далеко не выясняют всего облика как «христианско-античного», так и византийского искусства, да и будущие историки, ступая по их следам, едва ли выяснят этот облик. Здесь мы опять имеем дело с книгой, из которой вырвано больше девяти десятых страниц и в которой оставшиеся страницы наполовину замараны и изорваны.
Главнейшие сведения о византийском искусстве мы черпаем из письменных, далеко не полных и не систематичных, свидетельств, из безделушек вроде ампул, костяных дощечек и проч., наконец, из произведений «провинциального» творчества. Даже Рим с V века не может считаться столицей, но едва ли значение таковой могла иметь резиденция последних западных императоров, вождя варваров и византийского наместника - Равенна. От всего самого главного, сделанного за этот период, длящийся на протяжении веков, не осталось ничего, кроме собора Св. Софии в Константинополе, и то искалеченного снаружи, а внутри сплошь замазанного. Погибли безвозвратно и бесследно все грандиозные сооружения Константина, Юстиниана и императоров иконокластов, погибли знаменитые соборы в Святой Земле, живопись которых послужила, вероятно, прототипом для всей последующей христианской иконографии, погибла базилика Св. Петра в Риме, погибли роскошная Антиохия и изнеженная Александрия. Из обломков, копий, подражаний мы можем себе составить самое приблизительное представление о том, как выглядел тогда культурный мир, в котором так интересно сплетались самые разноречивые течения, в котором так трагично кончалась борьба между угасавшим, утомившим светом и «целительным» мраком. Но кто поручится, что это представление соответствует истине? Здесь все - загадка, все - гипотеза. В сущности, об искусстве в первые века христианской эры мы знаем меньше, нежели об искусстве древних египтян.
Ряд злосчастий, которые обрушились на европейскую культуру, в какой-то как бы методической последовательности, погубили эти памятники. Но больше всего пострадали они от нерадения и по недостатку средств. В частности, история империи является отныне (с небольшими передышками) историей постепенной деморализации и банкротства. К этому присоединился индеферентизм к классическому искусству упадочных язычников и ненависть к нему торжествующих фанатиков-христиан. Храмы запирались и разрушались за недостатком молящихся, кумиры уничтожались, как дьявольские личины, и таким образом гибли источники художественных знаний и вдохновений, ибо ведь не только искусство катакомб было отпрыском античного искусства, но и все искусство Византии до X века (и отчасти дальше) было таковым же. К этому медленному органическому тлению нужно прибавить еще ужасающие, иногда даже смертоносные, кризисы, каковыми были наплывы варваров. Италия, кроме папской области, была уже в VII веке «культурной пустыней», и дичали, пустели, благодаря напору пришлых из Азии элементов, все главные твердыни античной образованности: Египет, Антиохия, весь север Африки. Возрождение некоторых из этих областей происходит уже под новым знаком Ислама.
В настоящей «столице» разлагающегося царства, в «новом Риме» - в Константинополе, этим кризисам соответствуют династические и другие бунты, нашествия и осады, а также разруха долголетнего иконоборческого движения. Что щадили одни, то губили другие. В частности, иконоборцы разрушают все, что создали их предшественники, все христианско-церковное творчество, и взамен того они знаменуют известный поворот к античному «светскому» пониманию искусства, реакционеры церковники одолевают иконокластов, с тем большей яростью должны были продолжать дело разорения языческой древности. Жалкие остатки эллинизма погибли затем под наслоениями арабской, а впоследствии - турецкой культуры.
Из того, что осталось от последнего (уже христианского) периода античной живописи, все сводится к стенным мозаикам и фрескам в Равенне, в Риме, в Неаполе, на Синае, в Солуни, на Кипре, в небольших египетских церквях, к нескольким десяткам рукописей с иллюстрациями (из которых ни одна не оригинальна), к тканям, преимущественно египетским, и к нескольким мозаичным полам. Косвенное представление о живописи дают, далее, изделия из слоновой кости, рельефные украшения палестинских елейных сосудов и мраморных саркофагов. Все эти памятники подтверждают могущество эллинистического художества, с которым мы уже встретились при разборе кампанских и римских фресок, все носят черты позднего александрийского (или восточно-азиатского) искусства и в то же время уже сильно выражают какой-то «экзотический», чуждый классицизму характер. Нужно думать, что подавленные временно греками и римлянами национальные элементы в азиатских и африканских провинциях, царства Александра и империи кесарей с момента ослабления наносной культуры завоевателей стали постепенно брать снова верх над нею, а к этому присоединилась роль востока как колыбели всеми принятой официальной религии, и, наконец, влияние напиравшей с востока на империю цивилизации персов.
Этот «восточный оттенок» христианско- античного искусства способствовал, с одной стороны, игнорированию всего чисто пластического элемента: живопись становится все более и более «плоской»; с другой стороны, этот же «восточный оттенок» сообщил искусству всей империи ту величественную схематичность, которая была чужда классической культуре. Двор византийских императоров заимствовал многие черты этикета от восточных придворных ритуалов, сообщив эти же черты и церковному искусству, ставшему в непосредственную связь с императорской властью.
Одновременно с суровой торжественностью и схематическим протоколизмом, с востока пришла жажда поражающей роскоши и блеска, выразившаяся как в безмерном употреблении золота и серебра, так и в густой, яркой красочности. Можно утверждать, что все, что есть в христианско-античном искусстве нежного, изящного, гармоничного, остроумного, мало-мальски жизненного, - все это последние следы увядающего эллинизма. Напротив того, все, что в нем есть черствого и «гордого» в формах, пестрого и роскошного в красках, все это пришло с востока, причем не последнюю роль могли играть погибшие культуры Ассирии и Вавилона, давшие около того же времени последнее отражение в искусстве Сасанидов.
Главные изменения в христианском искусстве, как и следовало ожидать, произошли в области религиозной живописи исторического и формах. Лучшим образчиком живописи этого времени являются мозаичные украшения сводов, окружающих центральную ротонду в церкви Св. Констанцы (дочери Константина) в Риме (середина IV века). На этих сводах изображены, совершенно согласно древней формуле, подобия садовых беседочных покрытий, чередующихся с узорами, имитирующими ковровые изделия. Общее впечатление от этого орнаментального плетения, в котором главную роль играют разветвления виноградной лозы и гирлянды, выделяющиеся на белом фоне, - еще полно чего-то радостного и привлекательного. Но упадочный вкус сказывается здесь в том, что среди натуралистических мотивов изображены жанровые сцены, разыгрываемые детьми (сбор винограда, виноделие) без всякой «плафонной перспективы» и без всякой связи с остальным. Другая серия этих «покрытий» при ближайшем рассмотрении оказывается скорее поднятыми к потолку полами, имитирующими знаменитый «невыметенный пол» в Пергаме. Упадочность техники выражается, в свою очередь, в уродливом телосложении амуров, в схематической, лишенной перспективы, передаче беседок, в которых амуры топчут вино и, наконец, в тощем суховатом рисунке самой виноградной лозы. символического характера, к которой мы обратимся впоследствии, напротив того, в той области, которая подлежит нашему исследованию в настоящей части, т.е. в пейзаже, а также в живописи животных и мертвой натуры, мы видим долгое время, вплоть до X века (а в миниатюре даже еще дольше) упорное переживание античных форм и как бы даже самого духа эллинистического искусства.
В памятниках константиновской эпохи (или близко следующего за нею времени) античные традиции сказываются еще в выдержанной системе, хотя уже в значительно огрубелых Части сводов, подражающие «невыметенному полу», заполнены набросанными без всякого толку ветками фруктовых и других деревьев, птицами, вазами, ракушками и разными предметами. Все это, видимо, скопировано с каких-либо сборников живописных мотивов.
Главное некогда украшение церкви Св. Констанцы, мозаика, покрывавшая средний ее тамбур, к сожалению, варварски уничтожена в XVII веке; однако и она, вероятно, обладала теми же недочетами, как своды окружной галереи. В ней, во всяком случае, судя по сохранившимся изображениям уничтоженной мозаики, мы имели бы совершенно близкий к излюбленным александрийским композициям памятник, а именно одно из этих символических изображений Иордана или Океана, которое было принято христианской церковью для наглядного выражения жизненного течения и «божественного рыболовства». Это не был, впрочем, «пейзаж» в настоящем смысле слова, ибо чисто орнаментальные мотивы сплетались в мозаику с реалистическими изображениями. Кариатидные фигуры, выраставшие из пучков аканта, стояли на островках, правильно расположенных вдоль реки. Над головами этих кариатид распускались орнаменты позднеримского пышного стиля, которые заполняли и простенки между окнами церкви. По берегу реки были расположены библейские и аллегорические сцены, представленные фигурами разнообразной величины. По самой реке плыли лодки и плоты с амурами-рыболовами; на островах другие амуры удили рыбу. Кроме них, на поверхности воды были изображены утки и лебеди, а в воде рыбы и осьминоги. Нужно было быть посвященным в символику христианских проповедников, чтобы понять иносказательный смысл всего этого нарядного и, на первый взгляд, совершенно светского убора.
Реки с рыболовами стали и в последующих памятниках одним из любимых декоративно-пейзажных мотивов. Кроме того, в христианско-античном искусстве пейзажный элемент выражался только в отдельных пальмах, разделяющих или окаймляющих композиции (вереница святых в S. Apollinare Nuovo в Равенне начала VI в. или пальмы по сторонам апсиды в церкви Св. Козьмы и Дамиана в Риме первой трети IV века), в крайне условном изображении скал (напр. в мозаике с евангелистом Марком в С. Витале в Равенне), в беспомощном изображении сада-парадиза (в равеннской мозаике с изображением Св. Аполлинария) и в растительных орнаментах, иногда раскидывающихся в виде беседок и застилающих целые купола и апсиды (С. Витале в Равенне, 526-547 гг.). Самостоятельного изучения природы во всех этих мотивах искать уже нельзя. Напротив того, чем дальше от «классиков», тем меньше чувствуется непосредственное обращение художников к натуре. Орнамент растительного характера становится все более и более условным и часто превращается в геометрический узор. Но в то же время художники делают громадные успехи в умении сообщать своей декорации впечатление пышности и богатства. Таких царственных уборов, каким, например, является мозаика свода Сан-Витале, едва ли можно было бы найти в классическом Риме. Еще в плафонах Св. Констанцы есть что-то игривое, нежное, «доступное» в самом ритме орнаментов, в их прозрачности и непринужденности. В куполе же Сан-Витале орнамент заполнил весь свод своими густыми неподвижными разветвлениями, среди которых размещены разнообразные звери и птицы, а также четыре белых ангела, опирающихся ногами на сферы и поддерживающих средний медальон с изображением Aгнца. Пышность этого убранства давит, но в то же время она прекрасно передает великолепие торжествующей Христовой церкви. К этому времени христианские дома молитвы уже успели превратиться в пышные дворцы небожителей.
Весьма возможно, что некоторый расцвет пейзажной живописи обнаружился в искусстве эпохи императоров-иконокластов (в VIII веке), удалявших из храмов изображения Бога и святых, но не желавших лишать церквей приличествующего им благолепия и потому относившихся поощрительно к декоровке и всякими изображениями светского характера. Константина V (741-775) обвиняли даже в том, что он превратил Влахернскую церковь (в Константинополе) в «плодовый сад и в птичник», ибо он повелел покрыть стены ее изображениями деревьев, среди которых были помещены аисты и павлины. Прежние изображения растений, животных, охоты и даже цирковых и театральных игрищ иконокласты оставляли на местах и даже реставрировали, что противниками ставилось им впоследствии в большую вину. Однако образцов этого искусства не дошло до нашего времени, и мы можем себе составить приблизительное понятие о нем лишь по некоторым деталям в рукописях более позднего времени, в которых виртуозность исполнения как раз изображений животного царства (и это среди уже общей застылости) должна, думается, указывать на сохранение традиций, доставшихся от времен, когда эти изображения пользовались особым предпочтением.